Шевченко Тарас Григорович Княгиня — C. 2

Розміщено Шкільні твори в 2 мая 2014



Того же года отец осенью поехал зачем-то в Киев, занемог в дороге и, возвратясь домой, вскоре умер.

После смерти отца один из многих моих дядей, чтоб вывести сироту в люди, как он говорил, предложил мне за ястие и питие пасти летом стадо свиное, а зимою помогать его Наймиту По хозяйству, но я другую часть избрал.

Взявши свою таблицу, Каламарь И Псалтырь, отправился к пьяному стихарному дьяку в школу и поселился у него в виде школяра и работника. Тут начинается моя практическая жизнь. Пребывание мое в школе было довольно не комфортабельное; хорошо еще, если случались покойники в селе (прости меня, Господи), то мы еще кое-как перебивались, а не то просто голодали по нескольку дней сряду. Вечерком иногда, бывало, я возьму торбу, а учитель возьмет в десную посох дебелый, а в шуйцу сосуд скудельный (мы и жидкостями не пренебрегали, как-то: грушевым квасом и прочая), и пойдем под окнами воспевать «Богом избранную», Иной раз принесем-таки кое-что в школу, а иной раз и так насухо придем, разве только что не голодные.

Я знал почти всю Псалтырь наизусть и читал ее (как говорили слушатели мои) выразительно, т. е. громко. Вследствие такого моего досужества не был в селе похоронен ни один покойник, над которым бы я не прочитал Псалтыри. За прочтение Псалтыри я получал Кныш И Копу Деньгами. Деньги я отдавал учителю как его доход, и он уже от щедрот своих уделял мне пятака на Бублики, И это был один-единственный источник моего существования. При таких, можно сказать, умеренных доходах я не мог жить открыто и одевался даже не щегольски, как прилично званию школяра; ходил я постоянно в серенькой дирявой свитке и в вечно грязной бессменной рубашке, а о шапке и сапогах и помину не было ни летом, ни зимою. Однажды дал мне какой-то мужик за прочтение Псалтыря на Пришвы ременю, Да и то от меня учитель отобрал как свою собственность.

И много, много мог бы я рассказать презанимательных и назидательных вещей на эту тему, да рассказывать как-то грустно.

Так пролетели четыре жалких года над моею детской головою.

Потом воспоминания мои принимают еще печальнейшие образы. Далеко, далеко от моей бедной, моей милой родины Без любви, без радости

Юность пролетела.

Не пролетела, правда, а проползла в нищете, в невежестве и в унижении. И все это длилось ровно 20 лет.

В продолжение моего странствования вне моей милой родины я воображал ее такою, какою видел в детстве: прекрасною, грандиозною, а о нравах ее молчаливых обитателей я составил уже свои понятия, гармонируя их, разумеется, с пейзажем. Да мне и в голову не приходило, чтобы это могло быть иначе. А выходит, что иначе.

После двадцатилетних испытаний я немного оперился и, разумеется, полетел прямо в родимое гнездо. Вскоре передо мною засверкали давно знакомые мне беленькие хатки. Они как будто улыбались мне из темной зелени.

Может ли быть место в этих милых приютах нищете и ее гнусным спутникам? Нет! А иначе человек был бы не человек, а простое животное. С этим сладким убеждением я проехал почти всю Черниговскую губернию, нигде не останавливаясь. С города Козельца мне нужно было взять в сторону от почтовой дороги — взглянуть поближе на мой эдем и даже выслушать сию печальную и правдивую повесть.

Город Козелец не отличается своею физиономиею от прочих своих собратий, поветовых малороссийских городов. В истории нашей он тоже не играет особенной роли, как, например, заднипрянские его товарищи, разве только что в 16[63] году здесь была собрана знаменитая Черная Рада. Словом, городок ничем не примечательный; но проезжий, если он только не спит во время перемены лошадей или не закусывает у пана Тихоновича, то непременно полюбуется величественным храмом грациозной архитектуры растреллевской, воздвигнутым Наталией Розумихою, родоначальницею дома графов Разумовских.

В шести верстах от г. Козельца, в селе Лемешах, в бедной хатке, на Сволоке, Или балке, читаешь: «Сей дом соорудила раба Божия Наталия Розумиха, 1710 року Божого». А в г. Козельце, в величественном храме читаешь на мраморной доске: «Сей храм соорудила графиня Наталия Разумовская в 1742 году». Странные два памятника одной и той же строительницы!

В Козельце нанял я пару немудрых лошадок вместе с рыжим жидком и поехал себе проселком, куда мне нужно было. Это было уже в сентябре месяце. С утра был день только серенький, а к вечеру стал и мокренький; время шло к ночи, нужно было где-нибудь приютить себя на ночь, а по дороге не только корчмы — и мизерного шинку не видно.

Не доезжая Трубежа, или, по-местному, Трубайла, нам показалося на косогоре село. Подъезжаем ближе — и действительно — село, только погорелое, и ничего живого на черной улице не видно. А за греблею, по ту сторону Трубежа мы увидели между вербами и едва начинающими желтеть садами белые хаты. Проехали мы по плотине мимо двух шумящих мельниц и очутилися в большом козачьем селе. Чистые большие хаты и неразрушенные тыны свидетельствовали о благосостоянии обитателей, но первая к Царыне Хата своею миловидностью мне особенно приглянулась, так что я решился просить себе в ней приюта на ночь. Дождик моросил таки порядочно, а хозяин приветно улыбающейся хаты стоит как ни в чем не бывало, стоит себе, облокотяся на тын, в новом нагольном тулупе, курит коротенькую трубку и, улыбаяся, смотрит, как его любимцы, круторогие Половые Волы, наслаждаются в огороде капустою. Увидевши в окно такое святотатство, из хаты выбежала хозяйка и сквозь слезы закричала:

— Чего же ты стоишь, Недолюде Старый, и смотришь, как добро Нивечить Скотына! Чому ты ее не заженеш в загороду?

— Я ее тридцать лет загонял, пускай теперь другие загоняют, — ответил хозяин совершенно равнодушно и продолжал курить трубку.

— А! Боже мий з тобою! — снова закричала хозяйка. — Да ты хоть бы кожух скинул, видишь, дождь идет!

— Так что ж! Пускай себе идет с Богом!

— Как что ж! Кожух изнивечиш!

— Так что ж, пускай себе изнивечу, у меня другой есть.

— Хоть кол на голове теши, а он все свое правыть, — сказала хозяйка и побежала выгонять с огорода скотину. Хозяин посмотрел ей вслед и самодовольно улыбнулся.

Мне очень понравилась его совершенно хохлацкая выходка, и я, высунувшись с брички, приветствовал хозяина с добрым вечером, на что он отвечал:

— Добрывечир и вам, люды добри! А чи далеко Бог провадыть? — прибавил он, надевая шапку.

— Та недалеко, а все-таки сегодня не доидемо, — сказал я, вылезая из брички, и прибавил с расстановкою: — А чи не можна б у вас, дядюшко, пидночовать?

— Чому не можна? Можна, Боже благословы! Хата чимала, а мы добрым людям ради. — И, говоря, он отворил ворота, и бричка всунулась во двор.

— Просымо покорно До госпóды! — сказал мне хозяин, когда я вошел на двор, и заметно было, что он старался выговаривать слова на русский лад. Я вошел в хату; в хате было почти темно, но все-таки можно было видеть, что хата была просторная и чистая.

— Просымо покорно, садовитесь, — говорил хозяин, показывая на Лаву. — А я тым часом скажу своий старий, щоб що-небудь нам засвитыла, — прибавил он, уходя из хаты.

Через минуту вошла в хату старушка со свечой и, поставив ее на столе, тихо отошла к двери и, сложа руки на груди, молча остановилась. Она была в чистом чепце и в таком же немецком платье. Меня это удивило. «Каким родом, — подумал я, — очутилось подобное явление в мужицкой хате?»

Вскоре за старушкой вошел и хозяин в хату, неся на руках плачущее дитя. Дитя, увидя старушку, зажало губки и, улыбаясь, протянуло к ней свои крошечные ручонки.

— Возьмы его, Микитовна, до себе, — говорил хозяин, передавая дитя старушке. — Бач, воно мужика боиться, сказано — панська дытына, — прибавил он, гладя его по головке своей костлявой и широкой рукою. У меня в кармане были леденцы; нужно заметить, что я этот продукт постоянно имел в кармане во время моих поездок по Малороссии. Заметьте, что ничем нельзя так скоро задобрить моего угрюмого земляка, как приласкать его дитя, и я часто не без пользы употреблял эту тактику. Я подал леденец дитяти; оно сначала посмотрело на меня своими необыкновенно большими глазами, потом молча взяло леденец и, улыбаясь, воткнуло в свои розовые губки.

Тут я мог поближе взглянуть на дитя и на старушку. Старушка показалась мне живой картиной Жерар Доу, а дитя — это был херувим Рафаэля. Меня поразила эта чистая, тонкая красота дитяти; мои глаза остановились на этом прекрасном создании. Старушка отнесла дитя в сторону и перекрестила, вероятно, от дурного глазу, а хозяин, подойдя ко мне, сказал:

— А что, не правда ли, что панская дытына?

— Прекрасное дитя, — ответил я и подал дитяти еще один леденец. Хозяин заметно был доволен моими гостинцами и, подходя к старушке, сказал:

— Дай лышень мени его, Микитовна, а ты пиды та скажи моий старий, чи не найде вона там чого-небудь нам поподвечиркувать, та, може, колы не лыха буде, то й тее… по чарочци… догадуєтесь, Микитовна? Мы, добродию, люды прости, — сказал он, обращаясь ко мне.


Рекомендую також наступні твори:

  • Нет подходящих публикаций